Я в печали

Уважаемый читатель!

То, что ниже написано бледным шрифтом, понять может только тот, кто хорошо знаком с теорией Поршнева о происхождении человека. Мне б выбросить это из искусствоведческой статьи. Но больно уж крупная догадка меня озарила. Жалко выбрасывать.

Этот поток сознания, что выделен бледным шрифтом, расковал меня, и меня озарило насчёт только-только прочтённого романа, в котором самоубийства – вроде бы, норма. Жаль выбрасывать ключ, отперший это прикровенное произведение писателя, в другой своей, публицистической книге о самоубийстве, взявшего эпиграфом слова Сартра: «Отличие человека от животного состоит в том, что человек может покончить жизнь самоубийством». У Поршнева был другой вывод о том, чем отличается человек от животного. В общем, прошу снисхождения.

Я позволил себе размышлизм о происхождении охоты на животных у человека, как о порождении пещерного искусства, явления запретного. Как индивидуальный бунт против подавляющей коллективности. А та, мол, запрещала убивать ходящих вокруг тебя тварей. Пережиток, мол, инстинкта «не убий» подзадержался. Сие «подзадержался» – чтоб это согласовывалось с тем археологическим фактом, что в одной и той же пещере животных (эту неразрешаемую даже дотрагиваться до неё в реальности мечту) рисовали в течение двадцати тысяч лет подряд.

А как быть с другим археологическим фактом, что на стойбищах первобытных людей, кроманьонцев, находят полно костей животных, причём костей не расщепленных (расщепляли, чтоб вынуть костный мозг, когда были докроманьонские эпохи, когда кости просто подбирали за хищниками, и когда охоты в самом деле не было, у тех не было, кто не порвал с исходной фазой гоминид – с питанием, в частности, падалью)?

Пусть художники, — явно отличающиеся от коллектива хотя бы уже одним умением рисовать, — прятали свои изображения животных в самых дальних, недоступных и тёмных уголках пещер (это тоже археологический факт). Но почему выродок-охотник не прятал результаты своих неодобряемых действий? Или мыслимо допустить, что он ими откупался от коллектива? И мыслимо допустить, что коллектив спускал за то ему его провинность? Добрый такой коллектив… У коллектива свежей дохлятины полно, только успевай свежевать, пока не протухла… (Крупная фауна в то время вымирала… Мамонты.) Свежей рыбы, раков, мидий тоже полно (рыбу, правда, надо ещё поймать, но ладно, дело нехитрое). А ещё ж собирательство…

Однако мыслима ль вообще такая терпимость к ненормативному поведению в первобытном роде? Ты художник – рисуй себе, трать время, пропадай куда-то, отлынивай от общей работы. Ты охотник – отлынивай тоже, справимся без тебя…

Мыслимо ль, чтоб соплеменники таки не знали, куда пропадает художник? А, узнав, не предложили б ему не прятаться и творить не пещерную живопись, а наскальную… Раз они такие уж терпимые.

Или мыслимо другое – не преувеличивать терпимость. Пусть и породило разрешение на охоту приятие мечты, выраженной прежде искусством. Но пусть этот факт порождения реальной охоты стал святым. Шутка ли сказать – революция ж в питании произошла. Какая материальная польза от духовного! Имело смысл духовное освятить. Статус художника и охотника повысить. А место зарождения – сделать храмом. И служение в этом храме – оставить новым поколениям художников и охотников. Можно даже освятить само хождение в этот храм перед охотой. И вот это-то пусть и станет ритуалом, сохранившимся надолго. Можно также принять идею, что инициацию молодёжи там, под землёй, проводили. Ведь что такое инициация? Это возрождение из мёртвых, из земли то-бишь (раз хоронить мёртвых принялись, а не поедать). Почему возрождение? Потому что когда ещё не стали людьми, то приходилось же отдавать молодняк в жертву тем, кто умел внушать. Только удрав от внушателей, став людьми, перестали умерщвлять молодёжь. Перестали, то есть та как бы возродилась из мёртвых. То есть подземность – самое то место, что нужно для проведения обряда инициации.

И – да здравствует мысль!

А вот – о самоубийстве и отказе от него, раз у мысли в принципе есть сила.

«Человек, чувствующий в себе творческую силу, просто никогда не поверит в то, что он автомат и часть автомата. Все хитросплетения, столь полезные в деле установления закономерности физической природы, столь властно посягающие в своём обратном действии [того света нет – не страшно и убить себя] захлестнуть сложными петлями самого автора своего, человека, недействительны и безвредны перед непосредственным сознанием себя силою среди других сил» (Луначарский. http://lunacharsky.newgod.su/lib/raznoe/samoubijstvo-i-filosofia).

Я всё это написал из-за ассоциаций с тем романом со множеством самоубийц. Самоубийства там изуверские, со средневековья сохранившиеся. А Луначарский тоже завернул в древность, но у него нет изуверства. Зато тоже присутствует у самоубийц этика долга.

Парадокс.

И начинаешь думать: а я-то, предельно заведясь на этику долга, ну предельно заведясь, прав ли? Неужели я являюсь «силою среди других сил»? Что если мне просто по инерции легче так жить? С этими моими, какими-никакими, интеллектуальными победами, одною за другой… То есть, когда они кончатся, не должен ли я покончить с собой? Приятно покончить с собой, как стоики Луначарского…

«Но когда мелочи жизни проедали серебряную броню, когда бессмысленный, но хитрый находчивостью неисчерпаемой пошлости «дух земли» ставил перед философом дилемму жить ценою унижения или не жить, стоическая философия учила: умри. Умирая, стоики облегченно вздыхали. Они позволяли себе умереть, взвесивши все обстоятельства. Поставленные природой на трудный пост, они могли, наконец, сказать себе: «я в праве смениться». Они не смотрели на смерть, как на уничтожение, но как на возвращение к более легкому, более счастливому, более гармоническому существованию. Тело их шло к четырем элементам, от которых было взято, а искра разума поглощалась огненным океаном «вселенской души». Принцип индивидуальности был для них источником страдания, тяжким бременем, который они несли лишь из чувства долга перед верховным порядком, им было радостно сбросить с себя индивидуальность, отождествиться с целым.

Это понятно. Грек привык жить жизнью своей общины, своего <порядка>. Один исторический удар за другим раздробил общину и предоставил индивидуальность самой себе. Вопросы жизни и смерти, всегда волновавшие арийскую душу, показались бесконечно более страшными, когда подошли вплотную к маленькой личности, не защищенной уже коллективом. В стоической философии эллин пытался найти новую родину, вместо потерянной, новый «космос», частью которого мог бы он себя почувствовать» (Луначарский. Там же).

В моём случае аналогом «порядка» является коммунизм, идея которого, будучи столь предана, может, никогда теперь не свершиться.

А «вселенской души» нету ж.

Так что?

Хорошо было Луначарскому. Он писал в 1907 году и верил в коммунизм.

Впрочем, я ж тоже почему-то ещё верю. В человечество. Ну не дастся оно погибнуть от перепроизводства и перепотребления, от прогресса. Ну неминуем коммунизм. Просто он теперь будет не такой, как прежде думали, ориентированный на прогресс. Он теперь будет ориентирован на отказ от прогресса. Это мне заменяет «серебряную броню» стоиков.

«Эта школа верит, правда, в незыблемый и сверхчеловеческий порядок вселенной, но столь же непоколебимо верит она в основную благосклонность природы. Жизнь человека полна скорбей. Но это — случайное отклонение от великой гармонии всей остальной природы, человеческая жизнь это — необходимая, хотя и полная страданий ступень бытия, диссонанс, без остатка разрешающийся в мировой гармонии. Страдалец-человек может отдыхать от тяжких личных переживаний, глядя в лицо природы, то величественное, то милое, познавая прекрасную систему её стройных законов <…> Усиливая таким образом свою индивидуальную душу прикосновением Антея к материнской почве всеобщего, стоик в то же время ослаблял влияние на свою психику мелкого, досадного и мучительного беспорядка земной сутолоки, защищая себя бронёю атараксии, т.е. философского равнодушия, проходящего мимо невзгод с поднятым к небу взором, а иногда и с судорожно сцепленными зубами» (Луначарский. Там же).

Идеал сверхбудущего.

И олицетворение так духовно бронированного человека Луначарский видел в Неаполе в чертах лица в скульптурном портрете Зенона.

«Нельзя придумать лучшего выражения кратко очерченной нами мирооценки. Прежде всего поразительная симметрия этой головы, от которой веет геометрией, строго вычисленной пропорцией, словно тело и душа этого человека пропитаны математической размеренностью. Но лицо это кроме того аскетически худо, и со страшной силой выделяются на нем две напряженные скорбные складки высокого лба, словно две застывшие волны, образующие острый угол между бровями. Чувствуется, что человек привык, как к обычному состоянию, к напряжению всех духовных сил ради сохранения его величавого покоя. Это — не покой блаженства, расплывающегося в окружающем; это — не покой силы, уверенной в себе; это — покой осажденного лагеря, знающего, что сильная стража не спит и зорко смотрит во враждебную тьму. Такова стоическая воинственная атараксия» (Луначарский. Там же).

Ясно, конечно, что у Луначарского слова: «симметрия», «геометрией», «вычисленной пропорцией», «математической размеренностью», — навеяны не какими-то измерениями, а ассоциацией чего-то строгого с мировоззрением этого философа. Хотя симметрию, и очень странную, можно-таки увидеть в этом лице. Вглядитесь, это как бы буква Х, верхнее v которой – эти упомянутые складки лба, а нижнее ^ – складки носогубные, продолженные… до глаз.

На самом же деле специалисты усматривают вообще в портрете того времени ««психологические» тенденции» (http://www.sno.pro1.ru/lib/waldgauer_antichniy_portret/9.htm), «интерес к людям, стоящим на разных ступенях социальной лестницы, к характерным чертам человеческого возраста, самобытности этнического облика варваров».

В данном же случае понадобилась, как это ни парадоксально для психологизма, «крайняя упрощенность форм» (ссылаясь в первую очередь на голову Посидиппа в Ватикане – см. ниже) и признаки «монументального стиля», выражающиеся «преимущественно прямолинейными дугами», видимо, надбровными, как можно судить из сравнения с такими же, мол, по стилю портретами Арата и Посидиппа. И ещё от упрощённости: «голова <…> в портретах Арата и Зенона <…> поставлена фронтально» (http://www.sno.pro1.ru/lib/waldgauer_antichniy_portret/10.htm), «как на Арате, так и на Зеноне выражение сосредоточено в лице, формы же всей головы и волосы не играют никакой роли в характеристике». То же – о Посидиппе: «…простые завитки коротко остриженных волос совершенно индифферентны».

И ещё о волосах: «На голове Зенона <…> борода превращена в тектонический элемент, выступая точно у Гермеса Алкамена лопатой, как единая масса. Подобная сплоченность форм в нижней части лица чрезвычайно любопытна, потому что именно такая крайняя простота дает возможность более сложного рисунка на лбу, без нарушения единства и монументальности форм».

И заводится речь про «уклон в сторону типизации индивидуального портрета».

Но что может быть за типизация, да ещё индивидуального? Я тысячу раз за физиономизм, но можно ли его удовлетворить «прямолинейными дугами» надбровными? Форма черепа ж не зависит от свойств души. И тем более не «завитки волос» её выражают.

А всё же древний скульптор (предполагают даже, что один и тот же человек, для Зенона и Арата, во всяком случае) сумел показать типичную душу разочаровавшихся в индивидуализме интеллектуалов эллинизма. Арат – астроном. «Убежал» к звёздам. Посидипп – комедиограф. «Убежал» в насмешки над людьми. Зенон – философ. «Убежал» в стоицизм.

Ну хорошо. Пусть все они душевно похожи. Но есть ли здесь выход за границы прикладного искусства? Просто воздействующего – подобием натуре, а не противоречием, как в искусстве идеологическом. Ведь это – портреты. Их назначение – достигнуть похожести портретируемых. Достигнуть пусть и соответствия изображения – душе. Просто живут «убежавшие» люди – вот их души средствами простоты форм и изображаются: прямыми надбровными дугами, простыми, скудными причёсками. Лопатообразной, простой бородой у Зенона. У Арата борода вьётся, так это подавляется однообразными складками халата.

Но что если современники остро чувствовали эту простоту как монументальность? Это ж была эпоха эллинизма. Индивидуалистическая. Портретная скульптура была занята лестью и увековечением памяти царей, хоть после Александра Македонского всё висело на волоске. (Только занятость Рима пуническими войнами на севере оставляла Греции свободу. Как теперь недобитая поражением в холодной войне Россия, обернувшаяся к индивидуализму.) И насколько всё в эллинском мире было зыбко, настолько монументальны были скульптурные портреты правителей. Вот то было настоящее прикладное искусство, «искусство для», для лживого парада. И вдруг – монументальность для… врагов режима, врагов индивидуализма. – Это было противоречие. Это была сложноустроенность. Величие + простота = возвышение чувств, возвышение над индивидуализмом, жизнь «с поднятым к небу взором». Хоть и портреты, а – художественны.

Но, Боже, как мне трудно…

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: